Про простои
Действительно, я долго не снимался, потому что в какой-то момент я просто перестал ждать приглашения от кинорежиссёров. Сначала я ждал чего-то стоящего. Но, как сказал Радзинский, хочешь чего большого, чистого и настоящего – возьми слона и вымой его в ванной. Я перестал ждать, когда этого «настоящего» стало совсем мало, но сниматься, конечно, хотелось. Я целиком переключился на театр, но в театре ведь тоже бывают необыкновенные паузы, и, возможно, мои друзья такие, как Саша Абдулов, Олег Янковский, тоже переживали подобное, ждали и мечтали о какой-то роли. Было несколько случаев, когда я очень хотел сняться, но не получалось по техническим моментам, и я до сих пор об этом очень жалею. А так, я вам честно скажу, у меня за эти почти десять лет сформировалось почти полное равнодушие к современному кинематографу. Он и сейчас для меня существует совсем «сбоку». Если что-то и происходит, то совершенно неожиданно. В случае с Михаилом Сегалом это стало той самой приятной неожиданностью.
Об авторской песне
Люди, которые собираются вместе, и поют о чём-то личном, но трогающем всех – это очень дорогого стоит. Я сейчас ехал с водителем, и он начал говорить о Высоцком. И вдруг сказал: «Но мне больше нравится Окуджава». А я, как и вы, люблю и Высоцкого, и Окуджаву. Хотя они абсолютно разные. Когда слушаешь Высоцкого, он берёт эмоцией, его энергия втягивает тебя, и ты идёшь за ним. Окуджава – у него наоборот, у него тихие слова подавляют эмоцию. Владимир страдал не от того, что он кололся или не кололся (хотя это тоже имело значение в его жизни, он – человек эмоциональный; актёры часто бывают безрассудны), он страдал от того, что его не признавали при жизни поэтом, его считали песенником. Его песни слушать надо. Его очень любили и много слушали, в том числе и поэты, как мне рассказывала Белла Ахмадуллина, но от руки не переписывали. Вожди коммунистической партии тоже его любили, приглашали на свои сходки, позволяли ему много вольностей. А Окуджава – нет, он не пел на этих сходках. Его песни – это раздумья, его надо вдумчиво слушать.
Про Тарковского
У нас в фильме появляется Тарковский. И я вспоминаю, как у нас в «Ленкоме» он ставил «Гамлета». Когда находишься у него на репетиции, совершенно непонятно, что он говорит и чего он хочет. Как-то возникла ситуация, когда Тарковский захотел, чтобы в какой-то момент должен был закричать петух и скрипнуть дверь. Ему говорят: «Но у нас нет петуха». «Сегодня нет, но, может, завтра будет», – ответил он. И я на него с другой совершенно стороны посмотрел, потому что он – талантливейший кинорежиссер с совершенством снимающий то, про что хочет сказать. И вот он в театре открывается с другой стороны. Это Станиславский мог настаивать на скрипе двери, причём совершенно особенном скрипе. А здесь: ну, есть петух – есть, нет петуха – нет. Гамлета у нас же ещё Солоницын играл, и когда его уносили за сцену, у него как-то слетел парик, зал просто грохнул. В какой-то момент мне стало страшно за Тарковского. И я понял, что даже у великих людей, таких как он, и многих других, бывают странные, непонятные вещи.
Об отношении к прошлому
Наша оценка времени – она очень индивидуальна. И то, что мы скрываем, то, что мы себе не позволяем сказать вслух, страх, боязнь почувствовать себя неудобно, – всё это очень индивидуально. Поэтому, когда меня спрашивают, как я отношусь к образу Алексеева (да и образу ли?), я не знаю, как на это ответить, потому что это очень близко мне.
Вы журналисты, вы сами всё знаете, но я повторюсь. Я не знал, что такое отец, я даже слова «отец» не знал, поскольку, когда я родился, его уже расстреляли в 1937 году. Но прошло много времени, и я пришёл в учреждение, где можно найти документы на отца. Мне их принесли и осторожно так говорят: «Вы знаете, было сложное время, некоторые вещи вас могут смутить…» Я говорю: «Ничего, я разберусь». Я сел, раскрыл бумаги, читал и видел почерк следователя, почерк своего отца, приговор, подписанный тремя людьми, которые решили судьбу человека за каких-то пятнадцать минут, – «расстрел». Я – человек сентиментальный, но не во всём, а тут я разрыдался. Я плакал навзрыд, это было для меня такое откровение, страшное совершенно. Поэтому моя оценка всего, что происходит с человеком, она проходит и через меня тоже. Я именно таким образом воспринимаю тот или иной факт.
Александр Збруев и Людмила Марченко в фильме «Мой младший брат»
Когда мы говорим о шестидесятых годах, я вспоминаю Васю Аксёнова, которого я называю «папа Вася», когда мы снимались в фильме «Мой младший брат», Олега Даля, Андрюшу Миронова. Это не просто «оттепель», это то, что живёт в каждом человеке, что-то своё личное. Но шестидесятые годы для меня очень многое сделали.
Вот и в фильме «про Алексеева» я вижу много знакомого. Жизнь этого человека – и это очень-очень важно – мне знакома. Как и то, как творческие люди, может быть, даже не очень талантливые, становятся выброшенными. Точнее, как их «выбрасывает» из жизни. По отношению к моим друзьям и товарищам – это мне знакомо. А музыка и песни только дополняли жизнь этого персонажа.
О посвящении
У нас в «Ленкоме» есть посвящение Олегу Янковскому «Вишнёвый сад», потому что мы вместе с ним начали репетировать Гаева. Он смог поучаствовать только в двух репетициях и случилась эта беда. Марк Анатольевич решил, что «Вишнёвый сад» станет посвящением Олегу Янковскому. Если бы я был продюсером, если бы я был режиссёром, я бы написал, что этот фильм посвящается Мише Кононову. Почему? Потому что я его знал, знаю его жизнь. То, кем он стал из-за этой картошки, которой он так же, как и наш герой, был вынужден торговать, меня потрясло. Он был и останется очень дорогим мне человеком.
Александр Збруев в пьесе «Вишневый сад»
Ни один из нас никогда не скажет, что он «маленький человек», что он посредственность, но жизнь ломает человека. Если он и скажет про посредственность, то теперь он, скорее, скажет про Алексеева. Иногда мы возносим некоторых людей до небес, а рядом живёт человек, который вынужден торговать картошкой, чтобы выжить. И в том, что он выжил, в этом его подвиг.